Неточные совпадения
Задумчивость, ее подруга
От самых колыбельных
дней,
Теченье сельского досуга
Мечтами украшала ей.
Ее изнеженные пальцы
Не
знали игл; склонясь на пяльцы,
Узором шелковым она
Не оживляла полотна.
Охоты властвовать примета,
С послушной куклою дитя
Приготовляется шутя
К приличию, закону света,
И важно повторяет ей
Уроки маменьки
своей.
Латынь из моды вышла ныне:
Так, если правду вам сказать,
Он
знал довольно по-латыни,
Чтоб эпиграфы разбирать,
Потолковать об Ювенале,
В конце письма поставить vale,
Да помнил, хоть не без греха,
Из Энеиды два стиха.
Он рыться не имел охоты
В хронологической пыли
Бытописания земли;
Но
дней минувших анекдоты,
От Ромула до наших
дней,
Хранил он в памяти
своей.
Татьяна (русская душою,
Сама не
зная почему)
С ее холодною красою
Любила русскую зиму,
На солнце иней в
день морозный,
И сани, и зарею поздной
Сиянье розовых снегов,
И мглу крещенских вечеров.
По старине торжествовали
В их доме эти вечера:
Служанки со всего двора
Про барышень
своих гадали
И им сулили каждый год
Мужьев военных и поход.
Всего, что
знал еще Евгений,
Пересказать мне недосуг;
Но в чем он истинный был гений,
Что
знал он тверже всех наук,
Что было для него измлада
И труд, и мука, и отрада,
Что занимало целый
деньЕго тоскующую лень, —
Была наука страсти нежной,
Которую воспел Назон,
За что страдальцем кончил он
Свой век блестящий и мятежный
В Молдавии, в глуши степей,
Вдали Италии
своей.
Он иногда читает Оле
Нравоучительный роман,
В котором автор
знает боле
Природу, чем Шатобриан,
А между тем две, три страницы
(Пустые бредни, небылицы,
Опасные для сердца
дев)
Он пропускает, покраснев,
Уединясь от всех далеко,
Они над шахматной доской,
На стол облокотясь, порой
Сидят, задумавшись глубоко,
И Ленский пешкою ладью
Берет в рассеянье
свою.
А может быть и то: поэта
Обыкновенный ждал удел.
Прошли бы юношества лета:
В нем пыл души бы охладел.
Во многом он бы изменился,
Расстался б с музами, женился,
В деревне, счастлив и рогат,
Носил бы стеганый халат;
Узнал бы жизнь на самом
деле,
Подагру б в сорок лет имел,
Пил, ел, скучал, толстел, хирел.
И наконец в
своей постеле
Скончался б посреди детей,
Плаксивых баб и лекарей.
«Как недогадлива ты, няня!» —
«Сердечный друг, уж я стара,
Стара; тупеет разум, Таня;
А то, бывало, я востра,
Бывало, слово барской воли…» —
«Ах, няня, няня! до того ли?
Что нужды мне в твоем уме?
Ты видишь,
дело о письме
К Онегину». — «Ну,
дело,
дело.
Не гневайся, душа моя,
Ты
знаешь, непонятна я…
Да что ж ты снова побледнела?» —
«Так, няня, право, ничего.
Пошли же внука
своего...
Какие бывают эти общие залы — всякий проезжающий
знает очень хорошо: те же стены, выкрашенные масляной краской, потемневшие вверху от трубочного дыма и залосненные снизу спинами разных проезжающих, а еще более туземными купеческими, ибо купцы по торговым
дням приходили сюда сам-шест и сам-сём испивать
свою известную пару чаю; тот же закопченный потолок; та же копченая люстра со множеством висящих стеклышек, которые прыгали и звенели всякий раз, когда половой бегал по истертым клеенкам, помахивая бойко подносом, на котором сидела такая же бездна чайных чашек, как птиц на морском берегу; те же картины во всю стену, писанные масляными красками, — словом, все то же, что и везде; только и разницы, что на одной картине изображена была нимфа с такими огромными грудями, каких читатель, верно, никогда не видывал.
Потому что
знаю: пусть только
дела мои пойдут похуже, да я всех впутаю в
свое — и губернатора, и вице-губернатора, и полицеймейстера, и казначея, — всех запутаю.
Но обо всем этом читатель
узнает постепенно и в
свое время, если только будет иметь терпение прочесть предлагаемую повесть, очень длинную, имеющую после раздвинуться шире и просторнее по мере приближения к концу, венчающему
дело.
При ней как-то смущался недобрый человек и немел, а добрый, даже самый застенчивый, мог разговориться с нею, как никогда в жизни
своей ни с кем, и — странный обман! — с первых минут разговора ему уже казалось, что где-то и когда-то он
знал ее, что случилось это во
дни какого-то незапамятного младенчества, в каком-то родном доме, веселым вечером, при радостных играх детской толпы, и надолго после того как-то становился ему скучным разумный возраст человека.
— Нет, ваше благородие, как можно, чтобы я позабыл. Я уже
дело свое знаю. Я
знаю, что нехорошо быть пьяным. С хорошим человеком поговорил, потому что…
Конечно, никак нельзя было предполагать, чтобы тут относилось что-нибудь к Чичикову; однако ж все, как поразмыслили каждый с
своей стороны, как припомнили, что они еще не
знают, кто таков на самом
деле есть Чичиков, что он сам весьма неясно отзывался насчет собственного лица, говорил, правда, что потерпел по службе за правду, да ведь все это как-то неясно, и когда вспомнили при этом, что он даже выразился, будто имел много неприятелей, покушавшихся на жизнь его, то задумались еще более: стало быть, жизнь его была в опасности, стало быть, его преследовали, стало быть, он ведь сделал же что-нибудь такое… да кто же он в самом
деле такой?
Я же хотел только
узнать теперь, кто вы такой, потому что, видите ли, к общему-то
делу в последнее время прицепилось столько разных промышленников и до того исказили они все, к чему ни прикоснулись, в
свой интерес, что решительно все
дело испакостили.
Дело в том, что он, по инстинкту, начинал проникать, что Лебезятников не только пошленький и глуповатый человечек, но, может быть, и лгунишка, и что никаких вовсе не имеет он связей позначительнее даже в
своем кружке, а только слышал что-нибудь с третьего голоса; мало того: и дела-то
своего, пропагандного, может, не
знает порядочно, потому что-то уж слишком сбивается и что уж куда ему быть обличителем!
Она тоже весь этот
день была в волнении, а в ночь даже опять захворала. Но она была до того счастлива, что почти испугалась
своего счастия. Семь лет, толькосемь лет! В начале
своего счастия, в иные мгновения, они оба готовы были смотреть на эти семь лет, как на семь
дней. Он даже и не
знал того, что новая жизнь не даром же ему достается, что ее надо еще дорого купить, заплатить за нее великим, будущим подвигом…
Все его знавшие находили его человеком тяжелым, но говорили, что
свое дело знает.
Полицейские были довольны, что
узнали, кто раздавленный. Раскольников назвал и себя, дал
свой адрес и всеми силами, как будто
дело шло о родном отце, уговаривал перенести поскорее бесчувственного Мармеладова в его квартиру.
А сама-то весь-то
день сегодня моет, чистит, чинит, корыто сама, с
своею слабенькою-то силой, в комнату втащила, запыхалась, так и упала на постель; а то мы в ряды еще с ней утром ходили, башмачки Полечке и Лене купить, потому у них все развалились, только у нас денег-то и недостало по расчету, очень много недостало, а она такие миленькие ботиночки выбрала, потому у ней вкус есть, вы не
знаете…
Ах! батюшка, сказать, чтоб не забыть:
Позвольте нам
своими счесться,
Хоть дальними, — наследства не
делить;
Не
знали вы, а я подавно, —
Спасибо научил двоюродный ваш брат, —
Как вам доводится Настасья Николавна?
Все
знали, что трудно иметь
дело с буйной и бранной толпой, известной под именем запорожского войска, которое в наружном своевольном неустройстве
своем заключало устройство обдуманное для времени битвы.
Всего мучительнее было для него, когда Ольга предложит ему специальный вопрос и требует от него, как от какого-нибудь профессора, полного удовлетворения; а это случалось с ней часто, вовсе не из педантизма, а просто из желания
знать, в чем
дело. Она даже забывала часто
свои цели относительно Обломова, а увлекалась самым вопросом.
— Все! я
узнаю из твоих слов себя: и мне без тебя нет
дня и жизни, ночью снятся все какие-то цветущие долины. Увижу тебя — я добр, деятелен; нет — скучно, лень, хочется лечь и ни о чем не думать… Люби, не стыдись
своей любви…
Иногда выражала она желание сама видеть и
узнать, что видел и
узнал он. И он повторял
свою работу: ехал с ней смотреть здание, место, машину, читать старое событие на стенах, на камнях. Мало-помалу, незаметно, он привык при ней вслух думать, чувствовать, и вдруг однажды, строго поверив себя,
узнал, что он начал жить не один, а вдвоем, и что живет этой жизнью со
дня приезда Ольги.
— Вот у вас все так: можно и не мести, и пыли не стирать, и ковров не выколачивать. А на новой квартире, — продолжал Илья Ильич, увлекаясь сам живо представившейся ему картиной переезда, —
дня в три не разберутся, все не на
своем месте: картины у стен, на полу, галоши на постели, сапоги в одном узле с чаем да с помадой. То, глядишь, ножка у кресла сломана, то стекло на картине разбито или диван в пятнах. Чего ни спросишь, — нет, никто не
знает — где, или потеряно, или забыто на старой квартире: беги туда…
Начал гаснуть я над писаньем бумаг в канцелярии; гаснул потом, вычитывая в книгах истины, с которыми не
знал, что делать в жизни, гаснул с приятелями, слушая толки, сплетни, передразниванье, злую и холодную болтовню, пустоту, глядя на дружбу, поддерживаемую сходками без цели, без симпатии; гаснул и губил силы с Миной: платил ей больше половины
своего дохода и воображал, что люблю ее; гаснул в унылом и ленивом хождении по Невскому проспекту, среди енотовых шуб и бобровых воротников, — на вечерах, в приемные
дни, где оказывали мне радушие как сносному жениху; гаснул и тратил по мелочи жизнь и ум, переезжая из города на дачу, с дачи в Гороховую, определяя весну привозом устриц и омаров, осень и зиму — положенными
днями, лето — гуляньями и всю жизнь — ленивой и покойной дремотой, как другие…
— Не брани меня, Андрей, а лучше в самом
деле помоги! — начал он со вздохом. — Я сам мучусь этим; и если б ты посмотрел и послушал меня вот хоть бы сегодня, как я сам копаю себе могилу и оплакиваю себя, у тебя бы упрек не сошел с языка. Все
знаю, все понимаю, но силы и воли нет. Дай мне
своей воли и ума и веди меня куда хочешь. За тобой я, может быть, пойду, а один не сдвинусь с места. Ты правду говоришь: «Теперь или никогда больше». Еще год — поздно будет!
— Послушай, Михей Андреич, уволь меня от
своих сказок; долго я, по лености, по беспечности, слушал тебя: я думал, что у тебя есть хоть капля совести, а ее нет. Ты с пройдохой хотел обмануть меня: кто из вас хуже — не
знаю, только оба вы гадки мне. Друг выручил меня из этого глупого
дела…
— Ступай, ступай, — закричал он, —
знай свое бабье
дело!
— Ну, ну, ну! — хрипел он, делая угрожающий жест локтем в грудь. — Пошла отсюда, из барских комнат, на кухню…
знай свое бабье
дело!
Он понял, что ему досталось в удел семейное счастье и заботы об имении. До тех пор он и не
знал порядочно
своих дел: за него заботился иногда Штольц. Не ведал он хорошенько ни дохода, ни расхода
своего, не составлял никогда бюджета — ничего.
— Подпишет, кум, подпишет,
свой смертный приговор подпишет и не спросит что, только усмехнется, «Агафья Пшеницына» подмахнет в сторону, криво и не
узнает никогда, что подписала. Видишь ли: мы с тобой будем в стороне: сестра будет иметь претензию на коллежского секретаря Обломова, а я на коллежской секретарше Пшеницыной. Пусть немец горячится — законное
дело! — говорил он, подняв трепещущие руки вверх. — Выпьем, кум!
Он уже не ходил на четверть от полу по комнате, не шутил с Анисьей, не волновался надеждами на счастье: их надо было отодвинуть на три месяца; да нет! В три месяца он только разберет
дела,
узнает свое имение, а свадьба…
Один Захар, обращающийся всю жизнь около
своего барина,
знал еще подробнее весь его внутренний быт; но он был убежден, что они с барином
дело делают и живут нормально, как должно, и что иначе жить не следует.
Она сердилась, а он смеялся, она еще пуще сердилась и тогда только мирилась, когда он перестанет шутить и
разделит с ней
свою мысль, знание или чтение. Кончалось тем, что все, что нужно и хотелось
знать, читать ему, то надобилось и ей.
Какая-нибудь постройка,
дела по
своему или обломовскому имению, компанейские операции — ничто не делалось без ее ведома или участия. Ни одного письма не посылалось без прочтения ей, никакая мысль, а еще менее исполнение, не проносилось мимо нее; она
знала все, и все занимало ее, потому что занимало его.
Как вдруг глубоко окунулась она в треволнения жизни и как познала ее счастливые и несчастные
дни! Но она любила эту жизнь: несмотря на всю горечь
своих слез и забот, она не променяла бы ее на прежнее, тихое теченье, когда она не
знала Обломова, когда с достоинством господствовала среди наполненных, трещавших и шипевших кастрюль, сковород и горшков, повелевала Акулиной, дворником.
Буллу
свою начинает он жалобою на диавола, который куколь сеет во пшенице, и говорит: «
Узнав, что посредством сказанного искусства многие книги и сочинения, в разных частях света, наипаче в Кельне, Майнце, Триере, Магдебурге напечатанные, содержат в себе разные заблуждения, учения пагубные, христианскому закону враждебные, и ныне еще в некоторых местах печатаются, желая без отлагательства предварить сей ненавистной язве, всем и каждому сказанного искусства печатникам и к ним принадлежащим и всем, кто в печатном
деле обращается в помянутых областях, под наказанием проклятия и денежныя пени, определяемой и взыскиваемой почтенными братиями нашими, Кельнским, Майнцким, Триерским и Магдебургским архиепископами или их наместниками в областях, их, в пользу апостольской камеры, апостольскою властию наистрожайше запрещаем, чтобы не дерзали книг, сочинений или писаний печатать или отдавать в печать без доклада вышесказанным архиепископам или наместникам и без их особливого и точного безденежно испрошенного дозволения; их же совесть обременяем, да прежде, нежели дадут таковое дозволение, назначенное к печатанию прилежно рассмотрят или чрез ученых и православных велят рассмотреть и да прилежно пекутся, чтобы не было печатано противного вере православной, безбожное и соблазн производящего».
Анна Андреевна. Перестань, ты ничего не
знаешь и не в
свое дело не мешайся! «Я, Анна Андреевна, изумляюсь…» В таких лестных рассыпался словах… И когда я хотела сказать: «Мы никак не смеем надеяться на такую честь», — он вдруг упал на колени и таким самым благороднейшим образом: «Анна Андреевна, не сделайте меня несчастнейшим! согласитесь отвечать моим чувствам, не то я смертью окончу жизнь
свою».
Теперь, когда лошади нужны были и для уезжавшей княгини и для акушерки, это было затруднительно для Левина, но по долгу гостеприимства он не мог допустить Дарью Александровну нанимать из его дома лошадей и, кроме того,
знал, что двадцать рублей, которые просили с Дарьи Александровны за эту поездку, были для нее очень важны; а денежные
дела Дарьи Александровны, находившиеся в очень плохом положении, чувствовались Левиными как
свои собственные.
Она теперь с радостью мечтала о приезде Долли с детьми, в особенности потому, что она для детей будет заказывать любимое каждым пирожное, а Долли оценит всё ее новое устройство. Она сама не
знала, зачем и для чего, но домашнее хозяйство неудержимо влекло ее к себе. Она, инстинктивно чувствуя приближение весны и
зная, что будут и ненастные
дни, вила, как умела,
свое гнездо и торопилась в одно время и вить его и учиться, как это делать.
Все эти
дни Долли была одна с детьми. Говорить о
своем горе она не хотела, а с этим горем на душе говорить о постороннем она не могла. Она
знала, что, так или иначе, она Анне выскажет всё, и то ее радовала мысль о том, как она выскажет, то злила необходимость говорить о
своем унижении с ней, его сестрой, и слышать от нее готовые фразы увещания и утешения.
— Да, это всё может быть верно и остроумно… Лежать, Крак! — крикнул Степан Аркадьич на чесавшуюся и ворочавшую всё сено собаку, очевидно уверенный в справедливости
своей темы и потому спокойно и неторопливо. — Но ты не определил черты между честным и бесчестным трудом. То, что я получаю жалованья больше, чем мой столоначальник, хотя он лучше меня
знает дело, — это бесчестно?
С той минуты, как Алексей Александрович понял из объяснений с Бетси и со Степаном Аркадьичем, что от него требовалось только того, чтоб он оставил
свою жену в покое, не утруждая ее
своим присутствием, и что сама жена его желала этого, он почувствовал себя столь потерянным, что не мог ничего сам решить, не
знал сам, чего он хотел теперь, и, отдавшись в руки тех, которые с таким удовольствием занимались его
делами, на всё отвечал согласием.
Дело шло о том, что Митя с нынешнего
дня, очевидно, несомненно уже
узнавал всех
своих.
На другой
день после
своего разговора с Карениным Степан Аркадьич, заехав к ней, чувствовал себя столь молодым, что в этом шуточном ухаживаньи и вранье зашел нечаянно так далеко, что уже не
знал, как выбраться назад, так как, к несчастью, она не только не нравилась, но противна была ему.
Константин молчал. Он чувствовал, что он разбит со всех сторон, но он чувствовал вместе о тем, что то, что он хотел сказать, было не понято его братом. Он не
знал только, почему это было не понято: потому ли, что он не умел сказать ясно то, что хотел, потому ли, что брат не хотел, или потому, что не мог его понять. Но он не стал углубляться в эти мысли и, не возражая брату, задумался о совершенно другом, личном
своем деле.
Сереже было слишком весело, слишком всё было счастливо, чтоб он мог не поделиться со
своим другом швейцаром еще семейною радостью, про которую он
узнал на гулянье в Летнем Саду от племянницы графини Лидии Ивановны. Радость эта особенно важна казалась ему по совпадению с радостью чиновника и
своей радостью о том, что принесли игрушки. Сереже казалось, что нынче такой
день, в который все должны быть рады и веселы.
Он
знал, что единственное спасение от людей — скрыть от них
свои раны, и он это бессознательно пытался делать два
дня, но теперь почувствовал себя уже не в силах продолжать эту неравную борьбу.
Узнав о близких отношениях Алексея Александровича к графине Лидии Ивановне, Анна на третий
день решилась написать ей стоившее ей большого труда письмо, в котором она умышленно говорила, что разрешение видеть сына должно зависеть от великодушия мужа. Она
знала, что, если письмо покажут мужу, он, продолжая
свою роль великодушия, не откажет ей.